*** |
Мегафон, прокатываясь мимо, повторял в …цатый: - … Предупреждаем, что лица допустившие укрывательство также предстанут перед революционными трибуналами! Предупреждаем… Гюйнц снял закипающий чайник, и непроизвольно передёрнул плечами. Не позавидуешь нынче преследуемым и загнанным. Впрочем, ровно как раннее, ещё до позавчера, и тем кого угнетали, чьи жизни и судьбы буквально ни в грош не ставили и не ценили. Вечная и перманентная история. В достаточно бурной и дурной молодости Гюйнцу довелось видеть очень схожее в других, дальних землях. Потом долго, долго-долго снилось, перехватывало незабываемой чужой кровью, криками на чужом языке, запахами выстрелов, гари и трупов — никак не отпускало. А позавчера вот взорвалось и тут. Вполне ожидаемо взорвалось. И как же всё-таки надеялось что обойдётся. Слава небу, теперь Гюйнцу не за кого страшиться, кроме себя. В общем-то и не за что. А всё равно жутковато. Против природы и инстинктов — плохо получается. Наконец, мегафон отдалился в соседние кварталы. Гюйнц налил крепкой душистой на полкружки заварочки, вздохнул, споткнулся в потёмках об кухонный порожек, и немножко улыбнулся — у него есть его рукопись, малоинтересные для социальных катаклизмов возраст и социальный статус, и нет тех за кого человеческое сердце трясётся гораздо больше чем за себя, и хрен с ней, с заоконной революцией — и не такое проносилось, вот сча сядет, хлебнёт, согреется, и добацает главу, хорошую и получающуюся главу. Во входную дверь поскреблись. И Гюйнц сразу снова передёрнулся. Он представлял и помнил как приклады врезаются в лица, и дома заполняются беспощадными, озлобленными силой и властью. Но приклады не скребутся, а требовательно грохочут и выбивают. Вспомнив и это, Гюйнц замер с ароматной чашкой. Если скребутся и не приклады, он ведь запросто может не открывать. Надо лишь подождать замерев. Надо лишь не открыть. Лишь переждать. Лишь подчиниться, не сопротивляться природе и инстинктам. Скрёб, скрёб… Скрёб. У него рукопись. У него получающаяся и хорошая глава. Ему, слава небу, теперь не за кого страшиться, кроме себя! За себя. За себя! Скрёб, скрёб… Скрёб. Надо лишь не открыть. Лишь переждать. И мегафон вернулся. - Предупреждаем!... … до позавчера и тем кого угнетали, чьи жизни и судьбы буквально ни в грош не ставили, и не ценили! Гюйнц отмер, опять споткнулся, и обжёгся выплеснувшись чаем. И открыл. - Впустите. Спрячьте. Прошу. Умоляю. Мне… совершенно не к кому. И Гюйнц впустил.
Он не стал ничего спрашивать. Она не стала ничего рассказывать, только дрожала и затравленно дёргалась на любое его движение. Гюйнц, сам удивившись, обнаружил вторую кружку. Даже не треснутую, не сколотую. - В холодильнике и на плите должно быть и что пожевать. Правда… не богато. На «не богато» она среагировала, как разрыдалась, и, одновременно, как вскинувшись вцепиться в последнем отчаянном броске. Юная, почти девочка. Почти зверёк. Кажется, он мельком её видел — то ли выходящей где-то здесь из роскошного авто, то ли по визору. Мегафон приблизился и забубнил в очередной. - Меня… попытался… защитить… один… из... всех... Тимчик… Неделю… назад… просил… у… отца… повышения… Отец… наорал… Тимчик… не побоялся… ос-тальные… разбежались… К-ррысы… А… Тимчик… не побоялся… рассказывал… что… гвард-сержант… Сначала… не побоялся… пока… не стали… бить… Так… били… Так… били… Убивали. Гюйнц не перебивал. Прислушивался к за окном. Заставил стекло скукоженной испачканной фанеркой. Ещё раз согрел чайник. И пробовал сообразить что и как дальше. Соображалось рвано; надо переодеть — во что?... Ясно, что не во что… Шея, руки, лицо, маникюр — пемзой что ли? а есть ли у него пемза? — дурацкое, смешное, откуда то из детства название… Ацетоном? … керосином? и лицо — ацетоном?... Звонить никому нельзя… Да и кому в принципе?... Разве, Яку?... Или и Яку уже нельзя?... Выходить из дома самому… а придётся… Кто у него соседи и вокруг?! — пропасть, абсолютно ведь не знает кто… Кормить чем?... И на что?... - Мне… до завтра… Завтра обязательно войдут карабинеры, жандармы. Обязательно. Да?... Конечно, да. Сброд. Быдло и сволочи. Сволочи и быдло! Вешать. Гюйнц кивал и курил. Курил и кивал. Она морщилась непривычному дешёвому дыму, более менее отошла, и не доверяла. … А если обнаружат? - Вам надо поспать. Она мгновенно напряглась. - Нет. Мне до завтра. До утра. Я вытерплю. - Дело ваше. Но я пойду, приготовлю. … На чердаке?... Но не в подполе же — закоченеет, да и чёрти чего у него в подполе. - Вам выплатят вознаграждение. Огромное вознаграждение… Слово. Не отходите от меня. Я боюсь… и что выдадите. - Зачем мне тогда было вас впускать? - Всё равно не отходите.
Юная, почти девочка. Почти зверёк. Наверное, красивая. Наверное, не злая. Была.
С улицы раскололось звоном и выстрелами. По кружкам отразились всполохи. Гюйнц выцепил взглядом кочергу. Усмехнулся нелепости.
- Вы тоже… за них? не за нас же?... Тоже типа бедный и угнетённый? - Не тревожьтесь. Бедный, да. Но у меня рукопись. Две кружки. И малоинтересные для социальных катаклизмов возраст и социальный статус. И типа память.
Карабинеры и жандармерия вошли в полдень. В полдень послезавтра. Вешали.
Гюйнцу удалось укрыть, и — пемзой, и переодеть — и Як не изменился, не скурвился, отозвался и привёз шмотки дочки и деньги, и Гюйнцу удалось разглядеть что — действительно симпатичная. И цепкая соседка не донесла.
И у Гюйнца получилось закончить хорошую и получившуюся главу. Увы, с банальным, излишне пафосным названием.
- … Простите… не понял, вашбродь? Бравый полковник недобро прищурился. - Всё вы поняли, поручик. Взять, и — в карьер. - Но… он же… - Вот именно. И не стройте из себя курсистку! Вы хотите чтобы взбунтовавшиеся скоты-гегемоны запомнили мою племянницу в тряпье и в керосине? и чтобы среди них сохранилась и распространилась сентиментальная история о гуманности и внеклассовой человечности?... Дьявольщина!!! Члена собачьего! На войне как на войне. Пора бы усвоить. - Слушаюсь!
Возле опрокинутого чайника, и легко вырванной кочерги, валялись листы. Поверху, с банально пафосно названной главой — «И воздастся вам».
(zestanoyjoker) 21 октября 2009 года |
--- |
|
|